...Труппа,собранная, созданная, выращенная Товстоноговым, — это тема для монографии под
названием «Режиссер и его ученики». Учениками были и Олег Борисов, и Евгений
Лебедев, и Луспекаев, и Смоктуновский, и Копелян, и один из блистательных среди
этих истинно больших имен — Владислав Игнатьевич Стржельчик.
У Бога в тот день было особенное настроение. Он взмахнул своей десницей и щедро, не считая
своих даров, уронил на грешную землю талант, красоту, ум, доброту, юмор,
обаяние, любовь к труду и порядочность. Владей, Владислав, распорядись богатством
по-умному. И он сумел, как завещал Господь, распорядиться дарами, не кичась, не
зазнаваясь! Ах, как легко и спокойно было существовать с ним на сцене! Только
он мог, не выходя из образа, деликатно, незаметно и тактично подсказать во
время действия, если тобой допущена какая-либо неточность, либо от переизбытка
нерва ты забыла реплику в сцене, которая играна тобой уже сотню раз. Только он,
стоя за кулисами, перед выходом, сам волнуясь, прислушиваясь к тому, на каком
уровне, в каком темпоритме играется сцена, предшествующая нашему выходу, мог
говорить: «Не волнуйся! Ты прекрасно играешь, прекрасно, котенок».
Но эта его милая ласковость, его умение выходить на сцену, как входят в праздничную толпу люди,
открытые добру и любящие всех, — были уникальны. Только сейчас, по своей
привычке, я металась за кулисами, бормоча текст и стараясь унять дрожь внутри
себя, сжимала холодными от волнения руками края черной накидки. И вдруг
смеющиеся глаза Славочки и его смешное обращение: «котенок». И становилось на
душе спокойно, светло и совсем не страшно. Он распахивал дверь, впуская меня в
этот театральный праздник, и «обволакивая», «затягивая» своим чарующим
обаянием, говорил первую реплику: «...И стоял на крыльце — один».
Зрительным залом он владел, как никто, потому что он был красив «весь»!
Его внутренняя красота
сочеталась с его внешним совершенством столь гармонично и естественно, что
определить особенность его многогранного дара можно только словом
«совершенство».
Для того, чтобы играть в концертах, мы с ним подготовили две сцены из «Воскресения» Л. Н. Толстого.
Катюша и Нехлюдов. На концертах он «работал» с той же мерой актерской
самоотверженности, как и в театре. Он всегда был идеально «готов» — и внешне и
внутренне. Холеный барин Нехлюдов являл на сцене собою то, что было вырвано с
корнями из нашей жизни: безукоризненность манер, светский лоск,
аристократическую вежливость и мягкость. Когда в «пьяной» сцене я — Катюша,
яростно наступая на Нехлюдова — Стржельчика, кричала: «Ненавижу! И рожу твою
ненавижу! Ты мною спастись хочешь!», — он бледнел, и я видела эту бледность,
проступающую под гримом, чувствовала сердцем его стыд за грех, совершенный им,
Нехлюдовым. Он, именно он, Нехлюдов, виновен в превращении радостной пасхальной
заутрени в грязь, нечистоту, пьянь и порок.
И он плакал. А
потом через паузу мягко, почти спокойно: «Я приду. Еще». Поклон, будто не
Катюша кричащая перед ним, а Богородица. Уход. Цилиндр надевал при последнем шаге.
Овация. Ах, как он выходил на поклоны! Без присущего плохим актерам
наигрывания: «Я так глубоко чувствую, что выйти из образа еще не могу.
Смотрите, как я серьезен и глаза еще полны слез». Нет! Он выходил «открытым» —
в своей радости за прием, за овацию, за Толстого, за жизнь. Он — праздновал
успех на глазах у зрителей, и они отвечали ему своей многократной радостью,
восхищением и любовью. Его любили, как никого другого, да и не было никого
другого, более, чем он, заслуживающего этой любви.
Он первый и
почти единственный пригласил нас с Олегом к себе домой (вторыми были Ефим
Копелян и Люся Макарова).
Людмила
Шувалова, жена Славы. Я видела ее дебют, еще будучи школьницей, на сцене БДТ в
пьесе Трифонова «Яблоневая ветка», она играла героиню и была
очаровательна. Она и осталась очаровательной, но свой дар, очарование, светлый
ум, способность анализировать, легко постигать разных авторов, работать над
текстом — она отдала без остатка человеку, которого любила, — Славочке. И,
казалось, не видела в этом никакого высокого жизненного подвига,
подвижничества. Это было для нее естественно — она просто по-настоящему любила.
Она создала для него удобный, красивый и чистый дом, и мы были приняты в этот
дом, как свои, как родные.
Редкая пара, ими
можно было любоваться, удивляться их способу общения. Они знали, понимали, что
общежитие — еще не дом, а затянувшийся «опыт» дома, поэтому, когда мы приходили
к ним, они нас вкусно кормили, были ласковы, приветливы и нежны к нам.
Привычные для
актеров розыгрыши присутствовали, имели место, как говорят, и было бы странно,
если бы их не было.
Перед гастролями
в Лондоне приехала в Ленинград знаменитая баронесса Будберг. Знаменита она была
не только своими громкими замужествами и связями — говорили о ее работе на
разведки разных стран и континентов, о ее страшной роли в смертельном спектакле
под названием «Кончина Горького». Связь многолетняя с Алексеем Максимовичем,
архивы Горького, якобы увезенные ею, Марией Игнатьевной, в Англию и «закрытые»
до двухтысячного года, связь ее с Локкартом, Гербертом Уэллсом и другими
прочими — создавали вокруг имени Будберг ореол тайны и еще чего-то зловещего,
дразнящего любопытство. И вот то, что называется «баронесса Будберг», — сидит
в ложе Товстоногова и смотрит генеральную репетицию «Идиота».
Владислав Игнатьевич пришел ко мне в гримерную и спросил, почему-то недоумевая: «Ты еще
не видела баронессы?» Спросил так, словно я своим невниманием обидела эту самую
баронессу, а отсутствием любопытства и интереса к ней обидела его, Владислава
Игнатьевича. «Нет, не видела», — сказала я. «Ну как же так, ты просто обязана с
ней познакомиться. Такой счастливый случай. Я только что от нее», — сказал
Слава. «Красивая?» — задала я ему сугубо женский вопрос. Он почти зажмурился от
восхищения и произнес: «Очень! Очень! Истинно западная женщина! Иди!»
Идти в ложу к
главному режиссеру, да еще во время генеральной? И что сказать? «Я пришла
посмотреть на возлюбленную Горького и Уэллса?» Либо: «Извините, я спутала
дверь, а кулисы со зрительской частью». Но Слава смотрел так укоризненно и
недоумевающе, что мне ничего не оставалось, как взять в руки длинный шлейф
моего белоснежного наряда и пойти в ложу. Ложа была почти пуста. Сидела только,
чуть в глубине, очень большая и толстая зрительница. Волосы стянуты в эдакий
маленький узелок на макушке. Странное одеяние, наподобие вязаного жакета
темно-коричневого цвета, на тяжелых коленях — большая сумка. Вид почти
домашний, чья-то бабушка или тетушка, из «не театральных». Она смотрела на меня,
я с огорчением — на нее, поняв, что никакого «знакомства» с баронессой у меня
не произойдет. Баронессы здесь нет. Я пошла к двери и наткнулась на входившего
в ложу Георгия Александровича. «Простите, — сказала я, — я хотела посмотреть на
баронессу Будберг, мне Владислав Игнатьевич сказал, что она здесь». Георгий
Александрович уставился сквозь очки на меня, потом на бабушку с сумкой. После
этого стал доставать сигареты и долго закуривать, глядя куда-то в пол. И тут только я поняла, кто эта
«бабушка» и что я сотворила. Я уставилась на Георгия Александровича, привычно
ища у него спасения. Пауза затянулась. Вывела меня из этой затянувшейся паузы и
из этого неудобства — баронесса. Она сказала басом, глядя на меня: «Я
встретилась со своею молодостью». Георгий Александрович произнес сразу, с
присущей ему ироничностью, которую уже не в силах был прятать: «Это была
историческая встреча».
Когда я
спускалась по лестнице, увидела трясущуюся от смеха спину Славочки. Он не мог
оглянуться на меня, не мог ничего сказать. Смех сотрясал его всего, пуговицы на
его генеральском мундире почти подпрыгивали и смеялись вместе с ним. Я смеялась
в своей гримерной. Сердиться на этот розыгрыш было глупо, да и не хотелось.
Впечатление от
лондонских зрителей было неожиданным. Все разговоры о снобизме и
«замороженности» оказались вздором, публика была прекрасна,истинно театральна, то есть образованна, подготовлена, со
своим английским, шекспировским уровнем. Реакции были чуть замедленны, они
старались уловить интонацию и одновременно перевод текста через наушники. Это
мешало только вначале, потом мы привыкли.
Говорили, что
прибудет на спектакль кто-то из королевской фамилии. «Прибыла» принцесса
Маргарэт со своим супругом-фотографом и своей, надо полагать, свитой.
После окончания
спектакля нас выстроили на сцене в ряд, мы образовали нечто наподобие
солдатской шеренги. Товстоногов, который так не любил любой «официоз», стоял в
кулисе справа, откуда должна была появиться царственная персона, и недовольно
сопел, как во время неудачной репетиции.
Принцесса была в
вечернем платье розового цвета, ткань похожа на муар. Лицо — из тех, каковые не
запоминаются, застывшее. Она пошла вдоль нашей «солдатской» шеренги, протягивая
каждому руку. Пожатие вялое, снисходительное и холодное. Я очень не люблю такие
вялые, холодные руки, они исключают смысл протянутой другому руки. Когда она
прошла мимо нас, Кеша[Смоктуновский] шепнул: «Одарила». (Через несколько лет, играя Елизавету
в пьесе Роберта Болта «Да здравствует королева, виват!», я повторила пожатие
под названием «одарила», пожатие «не на равных», пожатие, как знак милости.)
Супруг принцессы
был для нас особенно интересен как предмет скандала в королевской семье, как
причина огорчения всей английской нации, как знак мезальянса. Мы ожидали
увидеть ослепительного красавца, ради которого можно забыть все королевские
правила и приличия. Но нет. Небольшого росточка,лицо невыразительно, глаза без искорки юмора. Обычен до
скуки.
Когда мы, облегченно
вздохнув, расходились по своим гримерным, Славочка громко произнес: «Не
возьмет!» — «Куда не возьмет?» — «Гога в театр наш его не возьмет». Первым
рассмеялся Георгий Александрович, который шел, замыкая наш
актерско-солдатский отряд. Жадно затягиваясь (долго не курил), он сказал:
«Самым светским на этом смотре были вы, Владислав Игнатьевич», и все громко
захохотали, «разрядились» после этого глупейшего напряжения, стояния строем,
словно ожидая команду: «Равняйсь! На первый-второй рассчитайсь! Смирно!»...